47. 1984 г., Хайфа. Из разговора Даниэля и Хильды

Слушай внимательно и постарайся не перебивать! Ты знаешь, что я ничего хорошего не ждал от поездки в Рим и был готов ко всему. Собственно, самое плохое уже произошло — начальство мне запретило служить, хотя и временно, но я не надеялся, что мне удастся этот запрет снять. Тем более что Префект Конгрегации вероучений, куда меня вызвали, человек весьма консервативный. С нынешним Папой этот Префект представляют собой такую сбалансированную пару, которая удерживает друг друга от крайностей, так что ли выразиться. Но Папа способен на движения сердца, я в нем это очень ценю, а Префект сухой, без эмоций, рациональный и очень образованный. У него дюжина дипломов, дюжина языков, и он очень жесткий — таким он мне представлялся, по крайней мере. И внешность соответствующая. Только немного слишком розовый для кабинетного человека. Ну, это к слову!

Я прилетел в Рим за три дня до визита. Я в Риме не первый раз, довольно хорошо его знаю и не люблю, несмотря на его обаяние. И на этот раз я гулял по Риму, и вся моя душа говорила этому городу — нет и нет! Я деревенский человек, и величие города меня отталкивает. Всегда отталкивало. Это какое-то помрачение, что все хотят в городах жить. А Рим — город городов, от него так и веет жестокостью и величием империи. Даже последний исторический Рим, Рим Муссолини, говорит о том же — власть силы над слабым человеком. А в Ватикане это еще сильнее чувствуется.

Накануне аудиенции я целый день ходил по Риму катакомбному — совсем другое дело: тайный, маленький, скрытый мир, желающий от этой городской силы укрыться и создать какое-то независимое существование. Никогда и ни у кого это не получается. Хотя трогает до глубины души. Большая вера, простодушие и дерзость чувствуется в нежелании признавать величие и силу. Я вышел из катакомб совершенно спокойным, перестал беспокоиться по поводу завтрашней встречи.

Вдруг я понял, что иду на исповедание веры, и готов говорить все, что думаю, ничего не скрывая и не умалчивая. А там — будь что будет. Хотя я знал, что мой судья отличается от Понтия Пилата тем, что никогда не задаст риторического вопроса «что есть Истина?», а точно знает, что именно она есть.

Префекта я уже видел, первый раз на встрече со священниками Восточной Европы и еще раза два. Но не так близко. Он высокий, ну, ростом высокий. Ты ведь знаешь, Хильда, что из всех рослых людей ты одна не вызываешь у меня внутреннего беспокойства. Очень высокие и очень низкие — разные породы. Ладно. В общем, мне с невысокими людьми комфортнее. Не считая тебя, конечно.

Он сразу же сказал, что читал обо мне, знает о моем военном прошлом и считает, что в Церкви подобные мне священники, прошедшие войну, особенно ценны. И тут я подумал, что никакого толка от этого разговора не получится. Я не стал говорить о реальном смысле всех опытов войны. Подумал: что, он не знает, как война ожесточает, искажает и разрушает человека? Но он очень тонкий собеседник — мгновенно почувствовал мою реакцию, переменил тему:

— Вы служите на иврите?

Я объяснил ему особенности христиан моей общины, для которых иврит часто оказывается единственным общим языком: среди моих прихожан есть пара — она голландка, а он испанец, а говорят они между собой на иврите. Таких немало. Раньше я служил по-польски, а теперь выросло новое поколение, и дети польских католиков уже почти не знают польского. Иврит им родной язык. Кроме того, есть и крещеные евреи, переехавшие из других стран.

Он спросил о переводах, и я сказал, что некоторые переводы уже существовали, некоторые мы сами сделали, а псалмы, к примеру, мы берем из еврейских источников.

Я прекрасно понимал, что у него есть донос, в котором наверняка написано, что я не читаю «Кредо». А что там еще написано, могу только догадываться.

Префект неожиданно пошел мне навстречу — сказал, что христианство было мультикультурным, что ядро, сердцевина должны быть для всех общими, а оболочка может быть у разных народов разной. Латиноамериканец совсем на похож на поляка или ирландца.

Я страшно обрадовался, я и представить себе не мог, что найду в нем союзника: я пересказал ему мою встречу с одним африканским епископом, который с горечью мне говорил, что он учился в Греции, служил в Риме, усвоил европейскую форму христианства, но он не может требовать от своих прихожан-африканцев стать европейцами.

«Наши традиции древнее, да и церковь африканская древнейшая, и мои люди пляшут и поют в Храме, как царь Давид, и когда мне говорят, что это неблагочестиво, я могу ответить только одно: мы не греки и не ирландцы!» — вот что он мне сказал. И я сказал, что тоже не понимаю, почему африканцы должны служить по-гречески или по-латински, чтобы понять, что говорил равви из Назарета!

— Но все-таки Наш Спаситель был не только раввином из Назарета!— заметил Префект.

— Да, не только. Он для меня, как и для апостола Павла, Второй Адам, Господь, Искупитель, Спаситель! Все, во что вы веруете, я в это тоже верую. Но во всех Евангелиях Он «Равви». Так назьшают его ученики, так называет его народ. И не отнимайте у меня моего «равви». Потому что это тоже Христос! И я Его хочу спросить о том, что для меня важно, по-еврейски, на его языке!

Понимаешь, Хильда, я подумал: да, он прав. Священники, прошедшие через войну, чем-то отличаются. Например, я не боюсь сказать то, что я думаю. Если он запретит мне служение, я буду служить один в пещере. Здесь, в Риме, существовала большая, еврейская церковь в пещерах. И я сказал:

— Я не могу читать «Кредо» из-за того, что оно содержит греческие понятия. Это греческие слова, греческая поэзия, чуждые мне метафоры. Я не понимаю, что греки говорят о Троице! Равнобедренный треугольник — объяснил мне один грек, и все стороны равны, а если «filioque» не так использовать, то треугольник не будет равнобедренным… Называйте меня как хотите — несторианцем, еретиком — но до IV века о Троице вообще не говорили, об этом нет ни слова в Евангелии! Это придумали греки, потому что их интересуют философские построения, а не Единый Бог, и потому что они были политеисты! И еще надо сказать им спасибо, что они не поставили трех богов, а только три лица! Какое лицо? Что такое лицо?

Он нахмурился и сказал:

— Блаженный Августин написал нам…

Я его перебил:

— Я очень люблю мидраши. Притчи. И есть такая притча про Августина, которая мне нравится гораздо больше, чем все его пятнадцать томов о Святой Троице. По преданию, когда Августин прогуливался по берегу моря, размышляя о тайне Святой Троицы, он увидел мальчика, который вырыл ямку в песке и переливал туда воду, которую зачерпывал ракушкой из моря. Блаженный Августин спросил, зачем он это делает. Мальчик ему ответил:

— Я хочу вычерпать все море в эту ямку!

Августин усмехнулся и сказал, что это невозможно. На что мальчик ему сказал:

— А как же ты своим умом пытаешься исчерпать неисчерпаемую тайну Господню?

И тут же мальчик исчез. Это не помешало Августину написать все его пятнадцать томов.

Ты знаешь, Хильда, я ведь стараюсь больше молчать, но тут меня понесло! Как можно вообще об этом разглагольствовать? Этой высокомудрой болтовней непостижимость Творца ставится под сомнение! Они уже постигли, что есть три лица! Как электричество устроено, никто не знает, а как устроен Бог, они знают! У евреев тоже есть такие исследователи, каббала этим занимается! Но меня это не интересует. Господь говорит: «Возьми свой крест и иди!» И человек отвечает «да!» — вот это я понимаю.

Вы, господин Префект, только что говорили о том, что ядро, сердцевина должны быть для всех общими. И эта сердцевина нашей веры — сам Христос. Он есть «необходимое и достаточное». Я вижу в нем Сына Божия. Спасителя и Учителя, но я не хочу видеть в Нем сторону богословского треугольника. Кто хочет треугольника, пусть треугольнику и поклоняется. Мы не так много о Нем знаем, но несомненно, что он был еврейский учитель. Оставьте нам его как Учителя!

Знаешь, Хильда, я, конечно, орал. Но я вижу, он улыбается.

— Сколько,— он говорит,— у тебя прихожан?

— Пятьдесят, шестьдесят. Ну, сто…

Он кивнул. Понял, что он меня не победил. И еще понял, что слушателей у меня немного…

Мы еще с час разговаривали, и разговор был интересный. Он человек глубокий и высокообразованный. В общем, разошлись с миром.

Хильда, я вышел из Конгрегации. Пошел в Собор Святого Петра, стал на колени и сказал ему на иврите: «Радуйся, Петр, мы снова здесь! Нас так долго не было, но вот мы!»

Мне кажется, я имел право это сказать: наша маленькая церковь еврейская и христианская. Ведь так, не правда ли?

Я вышел от Петра, сел на ступенях на солнышке, и прямо на меня идет отец Станислав, секретарь Папы. Прошлый раз, три года назад, когда я хотел к Папе на аудиенцию попасть, он меня не пустил. Ну, это я напрасно, может, так говорю, что он не пустил, так мне показалось… А теперь он вдруг сам ко мне подходит:

— Его Святейшество недавно о тебе вспоминал. Подожди меня здесь, я к тебе скоро выйду.

Я сижу. Странная история. Через пятнадцать минут прибегает отец Станислав — на ужин приглашает. Послезавтра.

Два дня я ходил по Риму. Я люблю ходить пешком, ты знаешь. Рим большой город, я неплохо его знаю, был там четыре раза. Ходил и думал, что я должен сказать Папе то, что никто ему не скажет, и другого случая может не представиться. Ничего из важных вещей нельзя упустить — я как перед экзаменом в школе себя чувствовал.

Все время шел дождь — то мелкий, то сильный. А потом начался ливень сильнейший. Одежда промокла насквозь, и я чувствовал, как по спине ползут капли воды. Я шел по широкой пустынной улице, справа и слева ограды, мокрые деревья, уже темнеет, вижу вдали скелет Колизея, и все. Ну, хорошо, доберусь до Колизея, а там сяду в автобус, подумал я. Тут я как раз поравнялся с телефонной будкой. Дверца приоткрылась, и мокрая девчонка крикнула мне по-английски:

— Падре, заходи к нам!

Я заглянул в будку — их там было двое, совсем молоденькие хиппи, мальчик и девочка, обвешанные ожерельями и браслетами из ракушек и цветных камушков. Такие симпатичные детки. Они ужинали. Большая бутылка воды стояла в углу, в руках у них был разломанный багет и несколько помидоров. Я втиснулся — места хватило и на троих.

Они были из Бирмингема. Девочка очень похожа на тебя. И мальчик — тоже на тебя. Они спросили, откуда я взялся, и я сказал, что из Израиля. Они страшно обрадовались, и сразу же попросились в гости. Я их пригласил. Они путешествуют автостопом, но когда я сказал, что до Израиля невозможно добраться автостопом, потому что придется плыть через море, они подняли меня на смех — а через Балканы, Болгарию, Турцию, Сирию? Так что жди, моя дорогая, скоро придут. Девочку зовут Патриша, а мальчика… забыл.

Мы съели хлеб с помидорами, поболтали о том, о сем, и я оставил их в будке, а сам пошел к автобусу. Монастырское общежитие, в котором я ночевал, было сырым и холодным, вещи мои за ночь не просохли, и я пошел на свидание к Каролю очень чисто вымытым, но совершенно сырым.

Встречает меня Станислав на той же лестнице, где мы столкнулись накануне, и приглашает в папские покои — рядом с Собором. Открывается дверь, он ведет меня по коридору в комнату. Ждите. Смотрю — шкафы книжные, библиотека. Стол длинный. Довольно мрачно. Сбоку дверь открывается, выходит Папа. Одет просто — сутана белая, на ногах туфли мягкие, кожаные, в дырочках. Вижу, краковские. И носки белые, толстые. Он обнял меня, и по животу довольно крепко кулаком:

— Ишь, разъелся! Хорошо тебя кормят?

— Неплохо. Приезжайте, Ваше Святейшество, угостим ближневосточной едой!

— Брат Даниэль,— говорит он,— мы с тобой знакомы больше сорока лет, и уже тогда были «на ты», и ты называл меня другим именем.

— Конечно, Лолек, у всех нас было и другое имя.

— Да, Дитер,— он улыбнулся, и это было вроде пропуска в прошлое, приглашение к откровенному разговору. Хильда, я так за него порадовался, он тут мне еще больше понравился. Когда человек так высоко поднимается, он много теряет. А Лолек — нет.

Так и было. Хильда, ну что ты рот открыла? Мы с 45-го года знакомы с Папой! Он же из Кракова! А я там был послушником, потом учился. Мы в одной епархии вместе служили. Дружили. Мы много ездили на проповеди, а он тогда не любил разъезжать, и я его иногда заменял. Было такое дело.

Секретарь с нами, стоит рядом, но как будто его и нет. Пошли в часовню — маленькая часовня, лавки с подушками для коленопреклонений.

— Бархатные подушки?— не удержалась Хильда.

— Да, бархатные, и с гербами. Дверей много. В одну сбоку вошел прислужник, внес икону Казанской Божьей Матери. Встали на колени. Молились молча. Потом Папа поднялся и повел в столовую…

Длинный стол, человек на двенадцать, три прибора стоят. Я думал, будет ужин на сто человек, а тут — никого.

Дальше он говорит, что давно хотел со мной побеседовать, что ему известно, как сложно положение католического священника и монаха на Святой Земле в наше время — тут я немного разозлился:

— В Израиле,— говорю.

Он умница, мгновенно понял, к чему я клоню: государство Ватикан не признает существования государства Израиль. Повел он разговор очень осторожно. Но, знаешь, без лукавства.

— Конечно,— я говорю,— положение христианина вообще очень сложно, это никогда не было просто! И положение еврея тоже очень непростое, чему и Петр свидетель. А каково быть еврею-христианину в Израиле в XX веке? Непросто! Но такие люди есть, и это меня радует, потому что не так важно, сколько человек в еврейской церкви — десять, сто или тысяча — но они есть, и это свидетельствует о том, что евреи приняли Христа. Это Церковь Израиля. А Ватикан Израиля не признает.

— Даниэль, я знаю. У нас там арабы-христиане, и мы заложники в каком-то смысле. Политика должна быть взвешенна, чтобы не раздражать арабов — и мусульман, и наших братьев-христиан. Богословских причин нет, есть политические… Ты лучше меня это понимаешь,— он как будто ждет сочувствия, но я не могу, не могу…

— Я бы не хотел быть на твоем месте,— я сказал.— где политика, там позор.

— Подожди. Подожди немного. Мы и так очень быстро движемся. Люди за нами не успевают… Мысли медленно меняются.

— Но если ты не успеешь, другой может не захотеть,— я все говорил, что думал.

Тут прислужник принес еду. Не по-итальянски, а по-польски — блюдо с закусками — сыр, колбаса краковская. Матка Боска! Я такую колбасу с отъезда из Польши не видел. Еще бутылка воды и графин вина. Еда была польская — суп принесли, потом еще бигос — не понял, в мою ли честь, или Понтифик держится старых привычек.

— Даниэль, когда ты на деревенском приходе служил, тебе еду приносили? Такую же?— спросил он и засмеялся.

И ведь точно, Хильда, приносили. После войны в Польше очень тяжело было. Правда, приносили яйца, пирога, сметану приносили старушки. Польша моя, Польша…

Я столько лет копил то, что должен был ему сказать, вот так, между супом и бигосом, и не мог найти первого слова, но он сам сказал так, что видно было, он готов меня выслушать. Он сказал:

— Знаешь, Даниэль, этот большой корабль трудно разворачивать. Есть привычка думать определенным образом — и про евреев, и про многое другое… Надо менять направление, но не перевернуть корабль.

— Твой корабль сбросил с борта евреев, и проблема в этом,— я сказал.

Он сидел напротив меня, ну, наискосок, руки у него большие, и папский перстень большой, и голова под белой папской шапочкой — точно кипа,— и слушал внимательно. И тогда я сказал ему все, о чем думал последние годы, что спать мне не дает: Церковь выбросила евреев. Я так думаю. Но не важно, что думаю я — важно, что думал Павел! Для него «единой, кафоличной и апостольской» была Церковь из евреев и неевреев. Он никогда не представлял себе церковь без евреев. Она, церковь обрезания, имела право решать, кто принадлежит к этой «кафоличности». И Павел приходил в Иерусалим не просто поклониться апостолам Петру, Иакову и Иоанну. Он был посланником дочерней церкви, церкви «от язычников». Он приходил к материнской церкви, к тому перво-христианству, к иудео-христианству, потому что в нем видел источник существования. А потом в четвертом веке, после Константина, дочерняя церковь замещает собой материнскую. И уже не Иерусалим оказывается «праматерью» церквей, и «кафоличность» теперь означает не «единство», не «соборность», не «всемирность», а всего лишь «верность Риму». Греко-римский мир отворачивается от своего источника, от первоначального христианства, которое унаследовало от иудаизма его установку на «ортопраксию», то есть на соблюдение заповедей, на достойное поведение. Быть христианином теперь означает по преимуществу признавать «доктрину», которая исходит из Центра. И с этого момента Церковь не вечный союз с Богом евреев, возобновленный в Иисусе Христе как союз с Богом всех народов, последовавших за Христом, и тем самым подтверждение верности первому, Моисееву Завету. Христианские народы вовсе не Новый Израиль, они — Расширенный Израиль. Все вместе мы, обрезанные и необрезанные, стали Новым Израилем, не в том смысле, что отвергли Старый, а в том, что Израиль расширился на весь мир. И речь идет не о доктрине, а только об образе жизни.

В Евангелии мы находим еврейский вопрос: Равви, что мне делать, чтобы достигнуть спасения? И Учитель не говорит ему — веруй таким-то или таким-то образом! Он говорит: иди и делай то-то и то-то! Именно что — поступай по заповедям Моисеевым! А юноша этот — он уже поступает! Он и не думает заповеди нарушать! И тогда Учитель говорит: с тобой все в порядке! Но если ты хочешь быть совершенным, раздай все имущество и иди за мной! Вот это христианство — все отдать Господу, не десятую часть, не половину, а все! Но сначала научись отдавать, как еврей, десятину… Моисей учил исполнять долг человека перед Господом, а Иисус — исполнять не по долгу, а по любви.

Почему Рим — Церковь-Мать? Рим — Сестра! Я не против Рима, но я не под Римом! Что это такое — Новый Израиль? Он что, отменяет Старый Израиль?

Павел понимал, что языческие народы — это дикая ветвь, которую привили к природной маслине (послание к Римлянам 9, 14)! Израиль раскрылся, чтобы принять новые народы. Это не Новый Израиль, отделенный от Старого, это Расширенный Израиль. Павел и представить себе не мог, что будет Церковь без евреев!

Тут он меня остановил и сказал:

— Извини, я ошибался. Я счастлив это сказать.

Хильда, он это сказал, потому что он очень большой человек, больше, чем можно представить!

Он сказал: да, я ошибался и хочу исправить эту ошибку — ты правильно говоришь: Расширенный Израиль!

Но я уже не мог остановиться, я ведь не знаю, увижу ли его когда-нибудь еще, и я должен был сказать ему все!

— У иудеев, как и у христиан, человек стоит в центре, не Бог. Бога никто не видел. В человеке надо видеть Бога. Во Христе, человеке, надо видеть Бога. А у греков в центре — Истина. Принцип Истины. И человека ради этого принципа можно уничтожить. Мне не нужна такая истина, которая уничтожает человека. Больше того, тот, кто уничтожает человека, уничтожает и Бога. Церковь виновата перед евреями! В городе Эмске нас расстреливали на площади между двумя храмами — католическим и православным! Церковь изгнала и прокляла евреев, и заплатила за это всеми последующими разделениями, всеми схизмами. И эти разделения покрывают Церковь позором до сегодняшнего дня. Где кафоличность? Где соборность?

— Я знаю, Даниэль. Я это знаю,— он сказал.

— Мне мало того, что ты это знаешь,— я сказал.

— Не торопись, не торопись. Корабль огромный!— вот что он сказал.

Тут пришел прислужник и принес кисель.

— Что принес?— переспросила Хильда.

— Кисель. Десерт такой. Из вишни. Вроде немецкого «грютце». Да, Хильда, я вспомнил — мальчика зовут Джонатан.

— Какого мальчика?— изумилась Хильда.

— Ну, эта парочка хиппи из телефонной будки. Девочка Патриша, мальчик Джонатан. У него заячья губа, довольно аккуратно зашитая. Ты их узнаешь.